В. Волков. Сосед снизу.



N2, 2005. Виталий Волков.
Родился в 1965 г. в Москве. С 1993 проживает в Кельне. По профессии - математик. Восемь лет работает в русской службе “Немецкой Волны” редактором у микрофона. Основная специализация - Центральная Азия. Автор четырех книг, вышедших в московских издательствах. Его рассказы многократно печатали в русскоязычной прессе Германии. Сейчас к выходу готовится сборник новых рассказов, один из которых мы предлагаем вашему вниманию. Рассказ «Сосед снизу» публикуется впервые.

 

Паркет был старым. Деревянные брусочки взъерошились, в щели между ними легко проскакивали даже пятикопеечные монеты, а в особо удачные тайнички мне удавалось прятать от брата оловянных снайперов. Мамины каблучки попадали в укрытия моих снайперов, когда она танцевала. Но она никогда не спотыкалась и даже не сбивалась с ритма. Будь то танго или фокстрот. Я слышал цоканье каблучков из другой комнаты – я смущался танцев. Но мне простительно, я был самым младшим в большой семье.

Мама танцевала несколько раз в году. На свой день рождения, на день рожденья брата, на 8 марта и иногда на день Конституции. По этим праздникам у нас собирались гости – та самая большая семья и ее друзья. Впрочем, может быть, мама танцевала и одна, когда я ходил в школу, но это маловероятно при ее работе…

Если вдумываться в слово «жизнеутверждающий», то, пожалуй, именно такой и была чечетка маминых каблучков. Мой уважаемый дядя-профессор, цедя мудрые слова, даже журил ее за избыточность в жизнеутверждении – зачем, ведь мы же и так с очевидностью существуем! Мы с ним жили в близких, но совсем разных жизнях. Зато с малых лет я обыгрывал его в шахматы, на радость другому дяде, дяде-доценту. Он любил подержать меня на вытянутых руках и поставить на пол, переворачивая через голову. В шахматах он был мастер, но отчего-то мне всегда везло в сражениях с ним. Мой брат и мой дядя-профессор не могли похвастаться таким везением!

И дядя-доцент, и даже дядя-профессор, забывая про шахматные разногласия, прерывая споры о политике, бросались в танец, стоило маме жестом ладони вызвать их на паркет. Дяди умели танцевать красиво, умели красиво кружиться их друзья и подруги, приходящие к нам в дом. И друзья и подруги брата. И сам мой ученый брат… Дядя-доцент говорил, что мама сумела разрешить спор между физиками и лириками. Дядя-профессор не соглашался с ним.

А я уходил в свою комнату, прижимался лбом к оконному стеклу и отчего-то хотелось плакать – особенно осенью или зимой. Зимой, если на улице в танце кружились снежинки. Как я сейчас думаю, одно из главных умений такого органа слуха, как душа – это чуткость к подобию. Космического и крохотного. Человек – это бинокль, способный видеть дальний берег, как на ладони, и линии судьбы на ладони так же далеко, как дельты реки на карте. Но чтобы от этого становилось так пронзительно грустно, как будто твое крохотное увязано с космическим, но только ты слабым мозгом не можешь уследить, как – это прозрение единого, но отдельного, осуществляет душа.

Когда я лбом упирался в перегородку стекла, то об этом, конечно, не думал. А думал о себе, о брате, о маме. И о том, что человеку всегда хватает одиночества и не хватает любви. Снежинки там, мама здесь. И ее мир хочет быть очень близким к миру моего дяди, но… Кажущиеся близкими миры раскруживаются до бесконечного далека…

Мамины танцы всегда прерывались одинаково – посланцем из другого мира. Под нами жил Антисемит – так его называла мама. Она даже говорила «наш Антисемит», или «сумасшедший Антисемит». Он всегда приходил, когда веселье было в самом разгаре, и требовал тишины. Он смотрел на нас с ненавистью, и я с малых лет понял, что означает выражение «белые от ненависти глаза». Он был уже сед, а щеки и нос словно обсыпаны краснухой. Потом, когда я стал постарше, по красному полю его лица пролегли синие прожилки сосудов. От него всегда пахло водкой. Я боялся его. Встречаясь со мной в подъезде, он иногда бросал в меня короткое слово, и я опускал глаза и торопился наверх, к маме. Маму он не оскорблял, только говорил, чтобы перестали там сверху безобразничать и нарушать общественный порядок. Он жаловался в органы, но мама танцевала до 23 часов, и милиция, хоть сочувствуя почетному пенсионеру, отвечала ему отказом. А он снова и снова поднимался на второй этаж по праздничным дням. Он всегда побеждал. После его приходов танцы сами собой увядали. У его жены было лицо, исполненное из терракотового мрамора-камня с белыми прожилками. И такие же странные белесые волосы, так что каждый волосок отдельно. Она никогда не приходила к нам…

К нему выходила мама. Я помню, за моим окном падал тогда обычный для январской Москвы мягкий снег. Когда Он позвонил, я оторвался от окна – там осталась влажная лунка – вывел на ней пальцем букву «я» (меня, вообще-то, просили не водить пальцами по стеклу), а потом приоткрыл свою дверь и стал подглядывать за происходящим в коридоре. Я слышал, как мама сказала гостям «Это, конечно, наш Антисемит».

- Наверное, это Инночка, - возразил голос, принадлежавший старшему дяде. Но мама-то точно знала, кто пришел в дом.

Я видел, как он ругал маму и указывал на ее каблучки маленькими толстыми пальцами. Потом он ушел, и мама пошла в ванную. Она плакала, но не хотела так возвращаться к друзьям. И снова вышла красивая, но уже не воздушная, и, войдя в гостиную, сообщила: «Конечно, это сумасшедший Антисемит».

Мой старший брат никогда не выходил к нему. Однажды он даже сказал мне честно: «Боюсь его глаз. Это ведь не человека глаза». Я понимал брата – дело не в боязни. Ему трудно было преодолеть перепонку, отделявшую нас от совсем уж грубой жизни. Шло время моего детства.

Однажды маме на день рождения подарили очень много цветов. Я и тогда был неравнодушен к розам и не стал уходить в свое убежище, даже когда дело дошло до танцев. Розы, подаренные разными дядями и их друзьями, словно боролись между собой за мамино признание. У каждой был свой характер и наклон головы.

Когда Он позвонил, ему не сразу открыли. «Ты обожди, может, уйдет», - посоветовала моя тетя. Мама знала, что он не уйдет, но ей именно в этот вечер так не хотелось туда. От роз… Он звонил еще и еще, а потом начал стучать. «Сегодня я с ним побеседую», - вызвался мой старший дядя. Он был высок, еще красив и широкоплеч. И он верил в превосходство разума над животом и в силу убеждений. Мама – не верила. Но она верила в своего старшего брата. Еще в эвакуации, во время войны, он подростком умел разделять крохи сахара так, что их хватало всем женщинам семьи.

Когда дядя вышел открывать нашу незамысловатую дверь, я не выдержал и тоже выскользнул в коридор, а оттуда – в свою комнату. Я наблюдал за лицами и до меня доносились обрывки их диалога. Сейчас я понимаю, что, наверное, они были одних лет. Но тогда мне казалось, что дяде стоит повести плечом, и наш злой гений с позором будет изгнан в свой пахнущий сивухой и бедой мир. Но дядя не признавал домена грубой физической силы. Он приводил аргументы, и его ровные тонкие губы в ясной артикуляции выпускали взвешенные слова. А сосед снизу стоял на пороге, слушал и наливался гневом. А потом наклонил шею вперед и по-бычьи пошел на делегата от моей семьи. И тогда я увидел, во что он одет: в белой маечке на лямках, в поношенных трениках со штрипками, в тапках на босу ногу он оказался перед моим с иголочки одетым дядей…

- Жаль, мы фрицев рано от Москвы отогнали, они бы сперва вас вычистили!

- Да вы же клинический антисемит! Я же в милицию, в суд на вас подам! – ахнул дядя.

- Попробуй! Увидишь кузькину мать! Прекратите тогда безобразить!

С его белых обтрескавшихся губ слетела слюна.

И мой дядя развел руками и покинул поле боя! Человек снизу, оставшись один, обвел взглядом коридор и уткнулся в меня.

- Ну а ты что? Тоже хулиганить? Интеллигенты! Яблоко от яблони…

Он не успел договорить. Глядя на него, на его маечку с лямочками, я вдруг скинул с себя страх и понял, что уже не столь мал. Я бросился на него с кулаками. Я что-то кричал ему. И… Он обратился в бегство! Но я преследовал его и на лестнице, только он все же оказался проворнее и успел захлопнуть передо мной свою дверь. Но этой преградой меня было уже не остановить. Ударом ноги я вынес дверь из рамы и влетел на территорию врага. Тут я бы настиг его, но мне в ноги упала его жена.

- Пожалей его! Пожалей его! Он же больной! У нас инвалидность, - закричала она. В темном коридоре ее лицо показалось мне гипсовым. Это была маска, снятая с его лица. Не зря говорят, что люди, долго живущие рядом друг с дружкой, обретают сходство черт. Я развернулся и вышел. На лестничной клетке стоял мой брат. Он с гордостью и ужасом смотрел на меня. А мне было плохо. И я заплакал. Прямо там. Кончилось мое детство. Он понял по-своему, и тоже заплакал и погладил меня по голове.

- Но ты же ему ничего не сделал! – принялся утешать меня или себя.

Кстати, волнения моей семьи оказались напрасны, жалобу на хулиганство соседи так и не подали, и дверь починяли сами.

… … …

С тех пор очень многое изменялось и изменялось, пока не изменилось совсем. Сосед снизу больше никогда не приходил жаловаться. Да и танцы, гости, вечера становились в нашем жилище все более редким событием. Родственники и друзья покидали Москву, покидали Россию. Я рано встретил спутницу жизни и оставил свой детский дом. Вслед за мной женился брат. На его свадьбе я впервые танцевал в кругу родных. Потом жизнь покатилась шариком по ровному зеленому полю в лузу – вроде бы, по рассчитанной линии, после удара невидимым кием. В лузе шарик ждало счастье. Но только потом, оглядываясь назад, из лузы, которую можно назвать «жизнью состоявшегося мужчины», кажется, что счастье – то, которое так ясно, что не требует объяснений – осталось там, где по израненному паркету стучали мамины каблучки…

Временами я навещал брата. Его жена была моих лет, и у нас с ней оказались общие шутки, фильмы, песни. Брат радовался, что у него есть я, который любит его и понимает ее.

Как-то я приехал, когда ударил злой морозный февраль. Я шел от метро быстро, уши прохватывало колючим ветром (шапку я со школы не носил, несмотря на мамины угрозы воспалением среднего уха и упреки в мальчишестве). Я мечтал о теплой комнате, о привычном месте на диване, о чае. Но брат встретил меня в овчиной безрукавке, жена ходила по квартире в двух свитерах.

- Как назло, трубы отопления лопнули. Ты особо не раздевайся.

Я поинтересовался, где наш старый добрый обогревательный прибор – можно подумать, что москвичей удивишь лопнувшими трубами.

- Вот, хочу купить, тебя ждал, - ответил брат и пояснил, что наш камин жена отдала соседке снизу. Она болеет. Пришла, попросила.

- Нашему Антисемиту? – удивился я.

- А жить и им сейчас не сладко. Пенсии – копейка, плюс десталинизация всей страны, - объяснил брат.

- Дети у них далеко, - добавила его жена.

Мне в голову не приходило, что у нашего Антисемита есть дети. От холода лицо брата стало совсем бледным, и я впервые обратил внимание, что в его бороде появилась седая стружка. А паркет… Паркет под ногами был тот же. И мне в голову пришла чудная мысль. Я стал обследовать пол и нашел, нашел в одном из наших тайников солдатика-снайпера. Его крохотная черная каска едва торчала из окопа. Мы, все втроем, обрадовались несказанно. И стало теплее. За электрокамином брат так и не отправился, а там к вечеру и отопление как-то наладили…

С того февраля прошли еще годы. Несколько лет. И снова был мороз, правда, не такой ветреный и цеплючий. И на Москву падал редкий снег.

Я ехал к брату. От него ушла жена, и он обживал одиночество. Входило это тяжело. Он даже замыслил ремонт, и с ужасом ожидал дня прихода мастеровых, которым предстояло стереть следы прежней жизни в доме. Под перестройку должен был попасть и паркет. Я спешил навестить брата в старых стенах. В моей комнате на обоях остались отметки того, как я рос. Кольца жизни моего дерева. Мама наносила их иногда карандашом, а иногда – прямо ручкой. Черной, синей, красной. Рядом располагались зарубки о брате, но их было куда меньше. Как будто он рос только от десяти до тринадцати. Меня маленького это удивляло, но потом я понял, что до десяти брат жил в другом доме, а после тринадцати родился я.

Итак, я торопился к брату. Над дневной Москвой стояли колкие облака, уходящие красными и розовыми парусами к самому горизонту. В квартире было зябко. Мы сидели на кухне и грелись у газовой плиты, включив все четыре конфорки. В дверь позвонили. Я пошел открывать. На пороге стоял наш Антисемит. Он смущенно улыбался и протягивал мне коробку.

- Вот. Возьми.

- Что это? – я всматривался в его глаза и старался разглядеть в них выражение ненависти. Мне бы так было проще. Но ненависти я не обнаружил, даже на самом дне. Черт возьми, наш Антисемит смотрел на меня с добром! Это добро – единственное, что я мог разглядеть за белесой безумия.

- Здесь раньше жила женщина. Хорошая женщина. Она делала моей жене уколы и дала обогреватель. Теперь холодно опять. А обогреватель не нужен. У меня жена умерла.

Он моргнул и из уголка красного века выпала старческая слезинка. Меня он не помнил. Не помнил зла наших отношений. Но его память хранила связь редкого, может быть, даже единственного добра, которое ему жизнь выделила на старость, с моей квартирой и со мной, ее давним жильцом и его соседом. Я принял у него коробку.

- Спасибо ей, этой женщине, передай. Не могу вспомнить, как ее звали. Вот беда.

И он ушел из моей жизни навсегда. Я даже не попрощался с ним – захотелось сказать доброе, но не нашлось. Так и стоял у отворенной пустоте двери. С пролета первого этажа на лестничную клетку поднимался теплый пар. Наверное, в подвале снова лопнула труба водопровода. Серые клубы дыма быстро поглотили сперва черную спину соседа, а потом и его серую, серую макушку.

- Кто пришел? Почта? – крикнул из кухни брат.

С языка уже сорвалось «наш Антисемит», но я осекся и сказал «наш сосед». Я подошел к окну и приложил к стеклу лоб. Снег на той, оборотной стороне жизни кончился, а красные облака остались. Я вернулся на кухню и попросил брата не менять паркет. Нет? Оплачено? Ну, хотя бы оставить обои, где наши замеры роста. Почему? Я напомнил про то, как мама впихивала в меня за завтраком творог, чтобы я дорос хотя бы до тринадцатилетней отметки брата. Я ненавидел творог и этот рубеж в жизни. Я приподнимался на цыпочках, но добрался до него только к моим пятнадцати. А еще напомнил про танцы, про гостей, которые когда-то умели радоваться, гоняясь за тенями маминых каблучков. О нашем Антисемите. Я рассказал брату о его приходе.

Он ответил:

- Оставим обои. Ты прав. Человеку так кажется, что одиночества хватает всегда и не хватает любви.

Шарик выкатился из лузы и покатился. Казалось, что он катался назад, но на самом деле жизнь катится только вперед, с той или иной степенью полноты и связи с собственным прошлым.

Чтобы разглядеть черты будущего и прошлого, с какой стороны бинокля надо смотреть?

Оставить комментарий

Вы должны войти, чтобы оставить комментарий.